1. Об этом надо молчать
догадываешься,
как надо сильно любить тебя,
чтобы представить тебя седой?
ты совершенно точно не станешь злой,
и вокруг тебя, может быть, будут дети,
ты будешь расчёсывать им волосы на рассвете,
а ветер - густой, порывистый, горный ветер
будет звать вас к себе домой.
тебе все так же будут идти белые рубахи,
кожаные сандалии, смех и серьги, обвитые янтарём,
серебристые кольца на строгих, изящных пальцах,
родинки на висках, глаза, очерченные не углём,
но чем-то вроде него. и, стало быть, талый снег,
кусты горечавки, чабрец и алый ковер брусники,
фиалки, застигнутые грозой, и крики
белоклювых гагар.
ты знаешь,
постоянству их пар остаётся только дивиться,
ну настолько визгливые, странные птицы...
да-да, всё стерпишь, покуда безумно влюблён.
лён, белый беспечный лён на твоих коленях
полинял и смотрится совсем небрежно,
я не знаю другой, что была бы такой же нежной -
оттого потерял покой.
я давно не свой, ничей, ничего не пытаюсь значить,
не прошу удачи и тебя у господа не прошу.
всё, признаться, могло бы случиться иначе -
но теперь же в твой город и старенький шаткий дом
возвращения нет. как и нет у меня ни малейшего права на имя,
выпаленное сгоряча.
я иду и иду, но свеча в руке у меня не гаснет.
я на свете не видел прекрасней и хрустальнее не встречал.
хоронить тебя, конечно же, станут в красном.
только об этом надо молчать.
2. Каждый делает себя сам
каждый делает себя сам.
перед работой заходишь в универсам,
покупаешь улитку с джемом
и ясно видишь — уже не тот.
продавщица айгуль от усталости морщит лоб,
пробивает два раза сок, пропускает компот
и зовет наташу.
у наташи — диплом бакалавра liberal arts,
ключ от кассы и звание
"старший кассир".
у тебя — бесконечный пунктир,
начертание, правки, интерлиньяж,
незаточенный карандаш
и много пустых амбиций.
бывает лень пойти и налить воды —
какое уж там напиться.
дни и недели сливаются в полотно,
повторяешь одно, пока тщишься понять другое.
жизнь — словно книга, что сверстали наоборот:
обрезаешь важное, трепещущее и живое.
понимаешь, тоска твоя —
что вываливающиеся бабкины глаза,
глядит на тебя желтеющими белками.
москва — это, знаете, такой город,
где каждый рискует сойти с ума.
и ты, веселов, и вы, марь иванна, тоже.
и поэтому те, кого еще не дожрал проспект,
неумытый, прокисший, в клочках медицинской ваты,
ложатся на спины, забинтовывают глаза,
принимаются слушать брамса, бетховена, баха,
оттесняют ладонью волосы от пульсирующего виска,
и тепло разливается по паркету,
между досками, стульями, в голосах,
на страницах и в буквах прошлогоднего вечного лета.
а сейчас весна не весна, апрель не апрель,
открываешь список потерь и штрихуешь пустую клетку.
неуклюжие хлопья снега вырываются из пустоты
и ложатся мертветь на уставшие за зиму ветки.
вываливаешься из автобуса и думаешь: повезло,
насыпало снега так, что стало не больно падать,
а рядом уже лежат, заслоняют руками лицо,
потому что не май, да и не очень-то хочется плакать.
нужно только успеть докричать до конца,
выдыхая морозный воздух соседу в уши:
дорогой мой, хороший, пропащий, слушай,
это все ерунда, ерунда.
можно просто лежать допоздна
и не думать о том, во сколько сейчас светает,
пока снег из большого чернеющего решета
и тебя, и меня засыпает.
вот так и лежать, теперь ничего не узнав:
ни то, что пропал, ни то, что хрущевки тают,
за собой утянув шифоньеры, патефоны, и голоса,
и столовое серебро, и иконы, и бабу раю.
3. Про рябину
ну что ж, поздравь меня: наверно, поостыл,
оброс неоновой, густой, лиловой, липкой кожей,
а то, что были мы с тобой чудовищно похожи –
так я это, как водится, забыл.
и никого ни разу не простил,
но всё твердил во тьму: о господи, о боже,
придумай так, чтоб только лишь одна
осталась для меня забота.
мне всё равно – врата или ворота,
поскольку я к ним даже не ходил
и ягоды с куста не трогал.
придумай так, чтоб я своей судьбы
чужим напевом больше не обидел.
я в темноте той ничего не видел,
но ты меня такого полюбил.
и точно знал, что я не промахнусь,
не разменяюсь, не свихнусь, не сгину,
не напишу про лютики, про изморось, про русь,
но как дурной запомню – про рябину.
и с этим знанием куда-то покачусь,
сверкая боком серебристым, стылым,
и с этим цветом, брюхом снегириным,
я сам к себе, беспомощный, вернусь.
покуда мне, такому дуралею,
всё будет чудится, что я тебя люблю,
я не смогу, не стану, не сумею
и никогда уже не обернусь
ни жалобой, ни сторожем, ни змеем.